While the world is facing challenging time the Jewish Heritage Moldova is continuing its memory-saving and extremely time-sensitive job. Recently in the frames of a field research implemented in collaboration with ESJF European Jewish Cemeteries Initiative and supported by the European Union we have discovered gravestones’ fragments from the demolished Jewish cemetery in the middle of the rural Moldova, in Onițcani village. The following research developed as a Hollywood movie.
The matzevot are dated back to 1730s, the fact that places Onițcani Jewish cemetery among the oldest in Moldova. Onițcani is unjustly forgotten in the Jewish context while we discovered that the Jewish community here existed at least since early 18th century. For centuries the Onițcani Jewish community was a tiny one (according the official censes: about 70 people in 1897, 28 in 1930), but has a great historical value. In 1726 a bloody libel took place: four Jews from Onițcani were accused for kidnapping and murdering a Christian kid – and were justified with an international interference of the European countries, 200 years before Dreifus and Beilis! In 1729 a marketplace in Onițcani is mentioned – the oldest Jewish marketplace known in Moldova. During WW2 it found itself on the crossroads of the most tragic events: Onițcani became a killing place for the Jews from the village and surroundings, and at the same time, a final resting place for many German soldiers, killed here; so, two neighboring massgraves: Jewish and German – are creating of Onițcani a symbol of a historical mutual forgiveness.
We strongly believe that preserving the priceless Jewish heritage and memorizing the Jewish history of Onițcani could serve a great job not only for the local history. It would turn Onițcani into attractive touristic site and create a good example for the locals and local authorities all over Moldova. The project will have media coverage, the first steps are already filmed by the Europa Libera (Free Europe). As a start we have moved the fragments from the backyard to the center of the village, finished all negotiations with the local authorities and created an architectural project. We are looking for external support to finish the project. With your help we can preserve for the future generations the priceless Jewish heritage.
Наши подписчики прислали нам бесценный подарок – воспоминания Жозефины Дорман-Фишман о выживании в страшном Бершадском гетто. Мы помещаем их здесь целиком.
Посвящается моей любимой матери – жертве фашизма,
погибшей в гетто г. Бершадь, Транснистрия.
СЛОВО К МОЛОДОМУ ПОКОЛЕНИЮ
Во время Второй Мировой войны (1939-1945 гг.) на фронтах и на оккупированных фашистами территориях было стерто с лица земли около 20 миллионов невинных людей и искалечена жизнь около 100 миллионов (если не больше) других по всей Европе. Но больше всех пострадал наш народ: нас выгоняли из собственных домов, месяцами гнали по дорогам Транснистрии, заключали в гетто и сжигали в лагерях смерти, в результате чего погибло 6 миллионов мужчин и женщин, взрослых и детей! Целое государство!
Это была страшнейшая в истории человечества Катастрофа, повторения которой допустить НЕЛЬЗЯ!
Вся надежда на вас!
Любите и берегите, как зеницу ока, нашу прекрасную, кровью предков отвоеванную РОДИНУ, живите в мире со всем миром, но беспощадно боритесь со всеми проявлениями фашизма, где бы они ни возникали, ибо фашизм – СМЕРТЕЛЬНАЯ ЯЗВА на ТЕЛЕ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА!!!
Любящая вас
“прабабушка” Жозефина
13 декабря 2013 г. Реховот
ПРЕДИСЛОВИЕ
Еще находясь в гетто, у меня возникло желание завести дневник с тем, чтобы описать пережитое и переживаемое. Но у меня не было ни чем писать, ни на чем писать, не говоря уже о своем уголочке, где писать.
После освобождения, уже в гор. Сороки, достав не дописанную кем-то тетрадку и карандаш, я начала писать. Всё было еще свежо в памяти, и я строчила, как пулемет, при этом заливаясь слезами. Об этом никто ничего не знал.
И вот однажды мой шурин, который еще тогда начал ко мне приставать, из-за отказа поцеловать его выхватил тетрадку из моих рук и со злостью разорвал ее на кусочки (писала я на румынском, а румынского он не знал).
С тех пор я больше ни разу не вернулась к этому. Наоборот: я делала всё от меня зависящее, чтобы забыть все те ужасы, воспоминания о которых мешали мне жить.
Прошли годы, пока я смогла спокойно ходить по улице, особенно вечером, и не забежать в ближайший дворик или подъезд при звуке шагающих вслед за мной мужских шагов.
О том, чтобы об этом написать, не могло быть и речи. Изо всех сил старалась я всё это забыть и начать жить, как все люди. С этой целью я об этом ни с кем не говорила, никаких книг об этом не читала и фильмов на эту тему не смотрела. Более того, уже будучи в Израиле, когда отмечали День Катастрофы в школе или в ешиве, где я работала, я никогда не заходила. Пришлось объясниться с дирекцией.
И вот в начале этого года, когда ко мне обратились из Реховотского объединения узников гетто с просьбой принять участие в создании «Сборника воспоминаний о Шоа» (Катастрофе еврейского народа, во время которой было уничтожено шесть миллионов людей), я категорически отказалась и лишь после неоднократных звонков согласилась принять редактора книги Давида Школьника и ответить на пару его вопросов.
Наш разговор, записанный на магнитофон, превратился в излияние души, сопровождающееся иногда плачем, из-за чего приходилось прерывать встречи. Таких встреч длительностью в два-три часа было шесть или семь. Это было похоже на извержение вулкана, только вместо лавы были страшные воспоминания, и я поняла, что действительно:
«Никто не забыт и ничто не забыто!».
Я искренне благодарю инициаторов, исполнителей и спонсоров этого священного мероприятия, которое дало возможность нам, «последним из могикан», добавить по несколько капель к той страшной правде о «Шоа», и в то же время увековечить память жертв той Катастрофы.
Из трех семейств: Дорманов, Вагнеров и Фишманов, я из оставшихся в живых – старшая и единственная, пережившая тяготы Второй Мировой войны в условиях изгнания и гетто. Вот почему я вдруг после семидесяти лет молчания «заговорила».
Идея написания данной «Исповеди» возникла прежде всего на почве желания увековечить память о расстрелянных, испепеленных в печах Освенцима и просто доведенных до преждевременной смерти в нечеловеческих условиях дорогих и близких мне людей. Но остановиться на этом я не смогла: мне захотелось коснуться и тех, которые сыграли немаловажную роль в моей жизни. Более того, без них, по всей вероятности, и жизни у меня не было бы. Не смогла я не упомянуть и тех, которые, сознательно или нет, отравили мне жизнь. Но зла я на них не держу: я всех простила, но забыть не могу!
Останки членов трех наших семейств разбросаны по всему свету: Румыния, Украина, Аргентина, Франция, Канада, Израиль и… Польша (Освенцим)!
Да будет память о них увековечена во веки веков !
Трудно высказать и не высказать
Всё, что на сердце у меня.
«Подмосковные вечера»
Глава 1
ИЗ РАЯ В АД
Зовут меня Жозефин, но чаще всего называют Жозефина (по-русски), хотя это не мое первоначальное имя. Я была еще в эмбриональном состоянии, когда папа, с любовью и нежностью гладя мамин всё более разрастающийся животик, «говорил» со мной, называя меня «Йосалы», в честь своего покойного отца, которого, очевидно, очень любил. После того, как моя старшая сестра получила имя его матери, он с нетерпением ждал меня, ни на минутку не сомневаясь в том, что Бог, наконец, услышав его мольбы, «послал» ему столь желанного мальчика.
Каково было его разочарование, когда после долгого тревожного ожидания под окнами родильного дома его наконец пригласили зайти к роженице. Он даже не спросил, кто родился: он был уверен, что это тот самый Йосалы, которого он вымолил. Но, увы! Посмотрев на крошечное уродливое красное создание, которое оказалось девочкой, он плюнул и, хлопнув дверью, удрал. Об этом мама не раз рассказывала, и я хорошо запомнила, поэтому, если случалось, что папа мне чем-то не угодил, я тут же полушутя-полусерьезно его упрекала этим.
Пришлось подобрать мне новое имя, и мама, «напичканная» всем французским, предложила назвать меня Josephine (корень – Joseph), и папа согласился.
Я благодарна своим родителям не только за свое появление на свет, но и за то, что дали мне столь красивое и редкостное имя, которое, «связывая» меня с Наполеоном Бонапартом, «обязывает» достойно его носить. Я не знаю другого имени, которое имело бы столько «синонимов», как мое. Услышав его впервые, многие не запоминают и при повторной встрече называют меня совершенно иными именами в зависимости от их национальности и культурного уровня. Привожу неполный список «моих» имен: Йосефина, Ефросинья, Земфира, Эсмеральда, Жулиета, Маргарита, Жанета, Жозефина, Инна, Жози, Джо и Йосефа (у раввинов в ешиве).
Папино первоначальное имя было Барух. В армии его переименовали на Бориса, в плену (немецком) ему присвоили имя Бернард, с которым он попал в Бухарест (Румыния). Поэтому мое полное имя Josephine B. (Bernard) Dorman. В Советском Союзе, где принято было обращаться по имени-отчеству имя «Жозефина Бернардовна» многим было «не по зубам»: пришлось поменять отчество, и я стала «Борисовной». Позже, работая в сельской местности, это изменение оказалось недостаточным, и меня стали называть «Инна Борисовна». После замужества с согласия мужа я сохранила свою девичью фамилию – Дорман. В Израиле из-за существующей бюрократии пришлось прибавить фамилию мужа – Фишман. И так получилось, что в ОРТе я была « גברת פישמן » (мадам Фишман), в ешиве – «מורה דורמן» (учительница Дорман), а в колледже – просто « ג‘וזפין » (Жозефин)!
Как видите, имен много, но личность одна! Что касается папы, то, очевидно, для него мое имя никогда никаким изменениям не подвергалось, ибо на смертном одре, в бессознательном состоянии он вдруг, обращаясь ко мне, назвал меня «Йосалы»!
Я родилась в Бухаресте (Румыния) в семье состоятельных родителей, в доме из двенадцати комнат с огромным сосновым садом, с выездом на автомобильных колесах (в то время!), с лошадью арабской породы – Бэйби и с гувернанткой Каролиной, в доме, где самой большой ценностью считалась библиотека с огромным количеством книг, журналов и газет на разных языках.
Мама моя, Берта, уроженка города Калараш (Мунтения), находящегося на юге Румынии, с раннего детства жила в Бухаресте. Она окончила румынскую гимназию, в совершенстве владела французским языком и увлекалась медициной. В свое время собиралась поступить в мединститут, но по семейным обстоятельствам ей пришлось отказаться от своей сокровенной мечты: она была шестым, младшим ребенком в семье, единственной, очень желанной девочкой после пятерых сыновей и единственной, оставшейся до конца возле своих немолодых и больных родителей. Братья разбрелись: двое младших из сыновей были отправлены в Париж на учебу, но окончили они не только свои университеты, но и жизнь в Освенциме.
Папа был «русаком», как его, любя, дразнили в маминой семье. Родился он на Днестре в еврейском местечке Каменка (Украина) и был старшим из четырех сыновей. У отца его был бакалейный магазин, и он в качестве старшего сына был правой рукой отца. Образование у него было неполное среднее, но жизнь сделала из него эрудированного человека, который в совершенстве разговаривал на еврейском, русском, украинском, румынском и немецком языках. Но, главное, он был на редкость красивый человек как внешне, так и внутренне, человек, постоянно ставивший интересы близких ему людей (и не только родных) выше своих.
Отслужив в царской армии долгую солдатскую службу в кавалерии и, наконец, вернувшись домой, спустя несколько лет он добровольно пошел в армию вторично – отслужить вместо «мизинца» – всеми любимого и балуемого брата Зейлика, но от судьбы не уйдешь: Зейлик утонул в Днестре. Что касается папы, то он оказался в рядах действующих сил царской армии во время Первой Мировой войны, попал в плен и находился в Германии около трех лет вместе с другим еврейским пленником Гришей, работая на ферме какого-то немца, дочь которого, влюбившись в папу, помогла им обоим сбежать оттуда и каким-то чудом благополучно добраться до Бухареста. Там волей судьбы он познакомился с моим дедушкой со стороны матери Кальманом Вагнером, у которого была фабрика мыла и свечей и который помог обоим парням остаться в Бухаресте и работать на его фабрике. Там они познакомились с моей мамой, которая, влюбившись в папу, вышла за него замуж. После смерти дедушки и дом, и фабрика перешли в собственность моих родителей (мамины братья стали только акционерами).
Детство мое, как нетрудно себе представить, пролетело, как в сказке. Мы жили в сугубо румынском квартале, и, кажется, были единственными евреями там. У нас были прекрасные отношения с соседями (многие из них работали на нашей фабрике или помогали по хозяйству), нас уважали, мы с ними дружили, по праздникам обменивались национальными блюдами, так что не знаю, как родители, но мы с Дориной, моей старшей сестрой, не знали, что такое антисемитизм.
В отличие от наших дедушек и бабушек семья наша не была очень религиозной, но я хорошо помню ритуал зажигания свечей (в пятницу вечером и по праздникам) и торжественные ужины. Особенно врезались в мою память приготовления к Песаху, когда задолго до его наступления мы с мамой ездили в центр города и там, на улице Липскань, обходя почти все магазины, подбирали себе отрезы, обувь, шляпы и соответствующие аксессуары.
За этим следовало «нападение» на портных и портних, ибо всё должно было быть «самое-самое», так как у родителей были забронированы места в центральной синагоге Бухареста – Templul Coral, а мы с Дориной вместе с другими детьми зажиточных евреев играли во дворе синагоги, щеголяя друг перед другом своими нарядами. В синагогу нас пускали только на Хануку, когда бывало очень весело. Все пели и танцевали, а мы, дети, держа в руках бело-голубые флажки, в которые были воткнуты желто-красные яблоки с горящими разноцветными свечками, подпевали «O Hanuca, o Hanuca, frumoasăsăbăoare». Всё это, однако, не мешало нам, детям, ходить со своими румынскими подружками в церковь, любоваться там росписью стен, иконами и скульптурами, чокаться расписанными яйцами на их Пасху, а в случае похорон кушать colivu (сладкая вареная пшеница, засыпанная маленькими круглыми разноцветными конфетками). Какое это было удовольствие – протянуть ручку, чтобы получить жменьку этого «деликатеса»! Единственные похороны, куда мы ходили не для того, чтобы получить colivu, были похороны королевы-матери – Regina Maria, куда мы поехали всей семьей и где я впервые в своей жизни встретилась со смертью как с горем, горем всенародным. До тех пор меня никогда не брали на похороны, хотя в семье их было несколько, в том числе моей бабушки (со стороны матери) Рахели. На то время нас с Дориной отправили с Каролиной в кино, а затем – к папиному брату Тоби, который жил в самом центре еврейского квартала Calea Vacaresti. С ним и его семьей (тетя Жанет и Буцу и Харри – мои двоюродные братья) мы отправились на курорт Будаки на две недели. Вернувшись домой и не застав бабушку, я спросила, где она. В ответ мне рассказали историю о том, как дядя Фред приехал из Парижа и забрал ее туда на лечение (у нее были очень отечные ноги, и она все время лежала).
Когда умерла бабушка, мне было пять-шесть лет. Сколько мне было, когда умерла Regina Maria, не помню. Но я прекрасно помню те неописуемые похороны. Помню, что мы приехали рано утром на Calea Victoriei, где находился королевский дворец, с тем чтобы «отхватить» хорошие места. Но к самому дворцу пробраться нам не удалось, и пришлось долго идти пешком, пока, наконец, мы оказались в первом ряду толпы.
Церемония началась во дворце, и открытый катафалк, обтянутый фиолетовым крепсатеном, на карете с несколькими парами белых лошадей, обвешанных фиолетовыми лентами, должен был проехать, не знаю, сколько километров, и не знаю, куда, давая возможность народу попрощаться со своей любимой королевой.
Папа поднял меня и посадил себе на шею, поэтому я отчетливо видела все еще красивое лицо пожилой королевы, обрамленное серебристыми волосами. Даже на смертном одре она была величественно красива, одетая в фиолетовое платье. Оказалось, что фиолетовый был ее любимым цветом, и в своем завещании она просила, чтобы вместо общепринятого черного цвета всё было фиолетовым (даже флаги, которые развевались вдоль всей дороги, были фиолетовые).
За гробом, как положено, в первых рядах шла королевская семья. Не помню, кто был там и кого не было, единственный, кого я отчетливо увидела, был принц Михай – будущий несовершеннолетний король Румынии и… моя первая неразделенная любовь! (Мы были почти ровесники, он был очень красивым ребенком, и я не расставалась с его фотографией даже ночью – она лежала у меня под подушкой.)
Я не берусь описать ни придворные интриги, ни политические перемены, последовавшие за смертью королевы Марии, но мне почему-то кажется, что ее смерть привела к серьезным изменениям, в результате которых в первую очередь пострадали евреи.
Однажды поздно вечером дядя Тоби подъехал к нам на такси с тем, чтобы забрать нас к себе, т. к., по дошедшим до него слухам, на ту ночь был запланирован погром. Разговаривал он с папой в соседней комнате сначала шепотом, а когда папа наотрез отказался оставить дом, их разговор перешел в ссору, и до нас отчетливо стали доходить их голоса. Я хорошо помню, как вдруг мама схватила в свои объятия меня и Дорину, со слезами на глазах повела нас в соседнюю комнату и дрожащим, но решительным голосом произнесла: «Мы никуда не уйдем! Тут нас никто не тронет!» И так и было.
Не знаю, сколько погромов было, но, благодаря соседям, мы в своем доме жили, как за каменной стеной. Но не долго! До нас стали доходить слухи о бесчинствах легионеров (фашистов), о том, как грабили и убивали евреев. Не знаю также, что произошло, но знаю, что папа почему-то переписал фабрику на одного из своих служащих – румына, которому, очевидно, отец доверял и который, согласно неписаному договору, должен был ежемесячно приносить нам часть дохода. Впоследствии оказалось, что Дан (так его звали) был совсем не тем, за кого его принимали, и в скором времени мы лишились не только фабрики, но и дома и вынуждены были снять квартиру в аренду. Квартира была небольшая, но там был большой двор, и папе разрешили построить там гараж для брички и конюшню для Бэйби.
С трудом, но безропотно мы стали приспосабливаться к «новой жизни» в надежде на то, что это всего-навсего временное явление, и в чем-то мы действительно были правы – это длилось недолго. Я никогда не забуду, как однажды, возвращаясь домой всей семьей из гостей, мы издали услышали ржание нашего любимца, а приблизившись к дому, увидели группу солдат и Бэйби на задних ногах, отбивающегося от попытки увести его.
Бэйби папа купил по дешевке у одного азартного игрока на скачках, когда он был еще норовистым жеребенком, которого никому до того не удалось объездить. По маминым рассказам, папе, бывшему кавалеристу, удалось его укротить только после длительного «поединка», во время которого Бэйби его неоднократно сбрасывал с себя, чуть не убив. Но из этого поединка папа не только вышел победителем, но даже сумел запрячь его, и в течение долгих лет Бэйби был «членом» семьи, которого все любили и угощали кусковым сахаром с ладони, получая в ответ «поцелуй». А он каким-то образом «чувствовал» нас на расстоянии и начинал ржать, как бы требуя, чтобы мы сначала подошли к нему «поцеловаться». И вот его-то хотели увести! Увести по приказу военкомата: его «мобилизовали», а он ни за что не подчинялся. Он не хотел с нами расставаться, но все-таки пришлось. Папа попросил солдат отпустить коня и дать ему успокоиться, обещав, что на следующее утро он сам его приведет на сборный пункт. И они ушли.
Папа завел коня в конюшню и остался с ним до утра, а мы с мамой всю ночь проплакали, а утром попрощались с ним, как с самым близким и любимым человеком. Несколько дней подряд мы все горевали и плакали, а папа старался нас успокоить, говоря, что его скоро вернут. То же самое он сказал Бэйби на прощанье, но Бэйби этому не поверил, и в одну прекрасную ночь, услышав его ржание, мы все одновременно проснулись. Выскочив в ночных пижамах, мы вдруг увидели нашего Бэйби у порога: он перескочил через забор. Все мы, одновременно бросившись к нему, стали обнимать и целовать его, а он, со слезами на глазах, облизывал нас. Счастье было всеобщее и безграничное, но оно длилось недолго: утром опять за ним пришли, папе опять пришлось увести его на сборный пункт и на сей раз – навсегда! Для меня, девятилетней девочки, это было первое «боевое крещение», первый удар судьбы, оставивший глубокий след на всю жизнь. Вскоре за ним последовал второй – расставание с Пиком – моей любимой собачонкой.
Мне было пять-шесть лет, когда однажды, вернувшись домой, отец подозвал меня к себе и предложил пощупать карман своего пиджака, из которого вдруг появилась малюсенькая черная головка с полуоткрытыми глазенками. «Он твой!» – сказал мне папа, и это было для меня бесценным подарком, за который я его постоянно благодарила. Пик стал сначала моим «детенышем», а затем моим лучшим другом и защитником: стоило папе (в шутку!) поднять на меня руку, как он тут же набрасывался на него с лаем. А ведь это был всего-навсего маленький шпиц размером в какие-то двадцать-двадцать пять сантиметров!
Случилось это 10 августа 1940 года – день, ставший поворотным пунктом в жизни всей нашей семьи. Как известно, 28 июня 1940 года могучий Советский Союз объявил крошечной Румынии ультиматум, согласно которому Румыния должна была вернуть России Бессарабию, которую она получила по окончании Первой мировой войны, а в качестве компенсации за ее использование на протяжении более двадцати лет Россия должна была аннексировать на такой же период времени Северную Буковину. Что могла сделать «Моська» против «Слона»? Естественно, что Румыния уступила и подписала соглашение, одним из пунктов которого был обмен гражданами до 1 сентября 1940 года. Точнее, находящиеся на территории Бессарабии и Северной Буковины румынские граждане при желании могли репатриироваться и наоборот. К этому «наоборот» относилась и наша семья (по папиной линии). Тут же началось «великое переселение народов» в обе стороны. Не знаю, было ли много людей других национальностей, которые тронулись с насиженных мест, помню только, что румынские евреи, которые успели уже подвергнуться репрессиям (лишиться собственности и основных гражданских прав), узрели в этом свое спасение и ринулись в «советский рай». Это усилило волну погромов: легионеры врывались в поезда, сжигали старикам бороды, выбрасывали детей и женщин из поездов на ходу, но поток беженцев остановить было уже нельзя.
После долгих, мучительных размышлений и «семейных советов», после того, как у нас национализировали дом и фабрику и забрали любимого Бэйби, а нам с сестрой было отказано в продолжении учебы в гимназии (это оказалось последней каплей дегтя), папа решил, что «ехать надо!». Надо, но не всем вместе. Первыми должны были уезжать мы,так как папа был старшим среди братьев, и при первой же возможности должен был сообщить своим братьям, что делать – ехать или не ехать.
Сборы были быстрыми, времени было уже впритык. Все самое ценное и необходимое поместилось в двенадцати плетеных корзинах размером с письменный стол, каждая из которых была обернута в персидский ковер. Отправив все это багажом и не оглядываясь назад, в сопровождении папиных братьев 10 августа 1940 года мы отправились в «новый мир».
У каждого из нас был еще какой-то ручной багаж. Моим «багажом» был мой любимый Пик, без которого, как я объявила, «никуда не поеду». Но, не тут-то было! Когда мы каким-то чудом благополучно добрались до новой границы на берегу Дуная, для тщательного осмотра багажа понадобилось снять ковры, которые тут же конфисковали вместе со многими другими вещами. Мне до всего этого не было дела. Но когда они заявили, что перевоз домашних животных строго воспрещен, и потребовали отдать им Пика, я отказалась и, еще сильнее прижавего к себе, рыдая, умоляла нас не разлучать. Солдаты были неумолимы, а Пик, будто понимая, что происходит, вцепился лапками в мою шею, чуть не задушив меня, и из его маленьких, выпуклых черных глазенок потекли слезы. Я выпустила его из своих рук только тогда, когда, наконец, кто-то из начальников согласился подозвать дядю Марчела, второго папиного брата, с тем, чтобы он забрал Пика себе. Это дало нам возможность еще раз встретиться с дядей, и папа сумел прошептать, чтоб они не повторили нашу ошибку. Это была их последняя встреча! Я же, не переставая плакать, передала дяде свое сокровище с соответствующими наставлениями, хотя знала, что Пику у них будет хорошо. (У них не было детей, а Пика и он, и тетя Мэри очень любили.)
Лишившись Пика, не переставая плакать, я «прилипла» к маминой юбке и не оторвалась от нее, пока после долгого и тревожного ожидания нам не «подали карету», т. е. паром, на который сначала загрузили багаж и лишь потом людей. Мест для сидения там не было, и мы сели на свои колючие корзины в ожидании отправки.
Все делалось как-то ужасно медленно, и когда, наконец, мы тронулись с места, все облегченно вздохнули. Но ненадолго! Нас должны были переправить через Дунай в Рени, которые были уже советской территорией. Так вот: когда наш паром доплыл до середины реки, где кончалась румынская территория, он вдруг остановился, и румынские солдаты, ничего не объяснив, уплыли назад на лодках. И тут началась паника: предполагая, что нас бросили на произвол судьбы, старики начали молиться, женщины, прижимая к себе детей, что-то тихо про себя бормотали, а я по-прежнему не отрывалась от маминой юбки и вместе с ней тихонько плакала.
Уроженка Румынии, мама вообще не хотела уезжать. Ей было невыносимо больно расставаться со своими братьями (Адольфом, Мауричу и Алеку), с могилами родителей, с друзьями детства, любимым городом и «своей» Родиной. Но семья для нее была превыше всего, и в конце концов она согласилась поехать, несмотря на возражения своих братьев.
Всю дорогу она мужественно переносила все трудности и унижения, но сейчас, в темноте ночи, когда папа с Дориной гуляли по палубе (для Дорины все происходящее было интересным приключением, она была вездесущая и во всем помогала папе), мама дала волю слезам, крепко прижимая меня к себе. Я, чувствуя ее рядом, уснула. Проснулась я от страшного шума, грома аплодисментов, молитв стариков и небывалого ажиотажа: оказалось, что было уже утро, и к нам приплыли советские пограничники. Несколько солдат поднялись на наш плот и что-то сказали на непонятном большинству языке. Те немногие, которые еще помнили «родной» язык, в том числе и папа, стали переводить сказанное, и вся толпа зааплодировала и стала громко кричать «Ура!». Народ зашевелился, старики опять подняли руки к Богу, по всей вероятности, чтобы поблагодарить Его за свершившееся чудо – за наше спасение! А женщины опять заплакали, но на сей раз от радости. Что касается нас, детей, до тех пор молча прятавшихся в подолах одежды наших матерей, не совсем понимая, но чувствуя перемену, мы вдруг забегали по палубе, заполняя атмосферу веселым детским смехом.
Наш «пароход» опять поплыл, и, не знаю, сколько времени спустя, нас высадили на «обетованную землю», где нас очень дружелюбно встретили и после пограничной процедуры пригласили пообедать вместе с солдатами.
Мы находились на самом берегу Дуная на какой-то поляне в лесу. Был жаркий августовский день, и это место казалось земным раем. Мешал только какой-то неприятный запах. Оказалось, что это был запах той рыбной похлебки, которая варилась в больших казанах, подобных тем, в которых у нас дома вываривали белье на открытом огне. После проведенной посреди реки ночи всем хотелось поесть что-то теплое. Многие кушали, но маму затошнило после первой же ложки, а глядя на нее, вырвало и меня, и потом я ни разу больше к «столовой» не подходила. Благо, что в течение дня нас «угощали» горячим чаем с твердыми, как камень, сухарями из черного хлеба и что в нашем ручном багаже были конфеты, шоколад, сыр и твердокопченая колбаса. Там негде было что-нибудь купить, да и денег (рублей) ни у кого из нас не было. К счастью, на русских солдат произвели впечатление наши наручные часы: по сравнению с теми «цибулями», которые были у них, наши казались миниатюрными, и они, не стесняясь, стали уговаривать нас их продать. Таким образом, продав три пары часов «Омега», у нас появились рубли (мамины золотые часики с золотым браслетом и папины «Шафхаузен» с двенадцатью камнями остались все-таки у нас).
Не знаю, сколько у родителей было денег, но нам их хватило, чтобы добраться до Вертюжан – небольшого еврейского местечка Сорокского района в Бессарабии на берегу Днестра, где проживала папина дальняя родственница. Но нам хватило денег не потому, что их было много (как в дальнейшем оказалось, мы все продали по дешевке), а потому, что за проезд в товарном поезде у нас денег не брали. Эта поездка превратилась в трехнедельное «путешествие» с бесконечными приключениями.
О Вертюжанах мы знали только из рассказов папы. Они находились прямо напротив того местечка Каменка, где проживала его семья и где впоследствии родился он и его братья. До Первой мировой войны как Вертюжаны, так и Каменка входили в состав царской России. По окончании войны согласно мирному соглашению Днестр оказался пограничной зоной: Каменка осталась украинской, входящей в состав Российской империи, в то время как Вертюжаны в составе всей Бессарабии то ли вернулись, то ли попали (спорный вопрос) в состав Румынии, и вдоль реки была установлена граница между Румынией и Россией.
Так получилось, что «застряв» в Бухаресте после своего побега из немецкого плена, папа оказался в Румынии, в то время как его семья осталась в России. Папа не нашел покоя, пока не перетащил всех оставшихся в живых нелегальным путем (связавшись с какими-то пограничниками за большие деньги) через Днестр в Вертюжаны. Это было после его женитьбы, где-то во второй половине 20-х – начале 30-х годов, и перевозил он их постепенно, по несколько человек.
Родителей и младшего брата Зейлика уже не было в живых, так что первыми попали в Вертюжаны его младшие братья –дядя Тоби и дядя Марчел. Он их тут же забрал с собой, и они находились у нас, пока не женились.
За ними постепенно по их просьбе папа стал перетаскивать родственников как со стороны отца (тетя Хиня с сыновьями Авраамом и Сукэ, которых после долгого пребывания у нас папе удалось переправить в Аргентину и которые уехали, не успев сказать «спасибо»), так и со стороны матери – сéмьи Штерн и Эдельштейн.
Иосиф Штерн, папин двоюродный брат, остался в Бухаресте, с помощью папы открыл галантерейный магазин, женился. У него был один сын Яша, с которым мы с Дориной дружили. Эдельштейны остались сначала в Вертюжанах, а потом разбрелись по всей Бессарабии. В их числе была и Фейга Эдельштейн, которая осталась в Вертюжанах и к которой папа решил для начала поехать.
Дело в том, что добраться до Вертюжан с нашим багажом мы могли только поездом. Аслучилось так, что румыны увезли с собой свои поезда, оставив узкоколейку (или наоборот), а у русских были совсем другие поезда, и им пришлось сменить рельсы. И вот этот процесс длился около двух недель, но когда нас, наконец, посадили в поданный по «спецзаказу» товарный поезд, застеленный соломой, и мы сдвинулись с места, оказалось, что в нескольких местах рельсы были неправильно проложены, и несколько раз нам приходилосьвыходить из вагонов и долгими часами, а иногда и целыми днями дожидаться следующей посадки.
Конечной станцией оказался полустанок Ункитешты. Прибыли мы туда вечером. Место было пустынное, и папе с трудом удалось найти двух-трех молодых людей, которые помогли разгрузиться и занести багаж в зал ожидания. Мы были единственными пассажирами, которые доехали до конечной станции, и поэтому нам повезло – мы заняли весь зал и все имеющиеся там скамейки, которые после столь длительного мытарства восприняли как «царское ложе» и тут же уснули.
Проснувшись утром, мы обнаружили, что весь наш багаж «улетучился», и поиски, длившиеся почти целый день, ни к чему не привели. Впрочем, нет! Мы что-то да нашли в кукурузном поле. Это были пустые корзины и лайковый альбом с фотографиями дорогих нам людей, с большинством из которых мы навсегда расстались, и мы этой находке были очень рады.
Не солоно хлебавши, со слезами на глазах мы на какой-то подводе добрались, наконец, до Вертюжан, а на следующий день нас записали в местную молдавскую среднюю школу, и мы с Дориной оказались в той же школе, она в десятом, а я – в шестом классе.
Несколько дней спустя папа отправился на поиски работы и постоянного места жительства для семьи. Знание русского и украинского языков наряду с румынским, а также его личное обаяние и опыт в организации производства и работы с большим коллективом людей помогли папе устроиться в городе Черновицы (Западная Украина) на хорошую руководящую работу и получить на Клокучке (бывшая немецкая колония на окраине города) брошенный в спешке после 28 июня 1940 года немецкой семьей особняк, полностью меблированный, со всей утварью, дорогой посудой, бельем и одеждой, особняк с большим фруктовым садом и двором, утопающим в цветах. Об этом нам писала мама, которая вскоре последовала за папой, оставив нас с Дориной на временное попечение нашей родственницы Фейги, которая в нас души не чаяла: она была незамужней женщиной леттридцати-тридцати пяти и относилась к нам как к собственным детям.
Мама поехала туда, чтобы, во-первых, облегчить папе жизнь, а во-вторых, подготовить почву для нашего переезда к ним. Но позже наши родители пришли к выводу, что более целесообразно не отрывать нас от учебы посреди учебного года, а дать нам возможность акклиматизироваться в новой действительности и хоть немного изучить совершенно чужой нам русский язык, на котором нам предстояло учиться в Черновицах. Молдавский язык – это, на мой взгляд, исковерканный румынский, переведенный на славянский алфавит, и потому учиться там нам было намного легче.
Нам было нелегко в молдавской школе, но всё же значительно легче, чем сразу попасть в русскую или украинскую школу. Дорина была способной ученицей, но к учебе она никогда серьезно не относилась, за что ей немало попадало от родителей и учителей. В ней было что-то мальчишеское, с девушками она не дружила и всегда вместе с мальчишками проказничала. Ситуация, в которую она попала в тот период, была для нее «мечтой поэта»: ни в школе, ни дома никто к ней не предъявлял никаких претензий, и она была на вершине счастья, несмотря на то, что как папу, так и маму она уважала и любила. У нее там появились «ухажеры», и она просто наслаждалась жизнью.
Другое дело я. С раннего детства я полюбила Книгу. По словам родителей, к пяти годам я уже умела считать, читать и писать, и меня трудно было оторвать от чтения. В школу меня приняли досрочно, и я была примерной ученицей. Мама мечтала, чтобы я стала врачом. Я же, которая при виде крови чуть не теряла сознание, мечтала совсем о другом – стать учительницей, такой, какой была моя учительница младших классов, которуюя обожала и которойстаралась во всем подражать. Ее фамилия была Лейбович, но была она очень похожа на греческую богиню.
Ее любимыми цветами были шоколадно-коричневый в сочетании с бежевым и желто-кукурузным цветом, которые по сей день остались преобладающими цветами и моего гардероба. Она сыграла важную роль в моем воспитании, и я с благодарностью и нежностью вспоминаю ее.
Помню, как перед окончанием третьего класса она организовала экскурсию в лес. Поехали мы туда заказным автобусом, и во время езды мы получили полный инструктаж о том, что нам предстояло там в ту пору увидеть, на что обратить особое внимание, как себя вести, а главное – не отходить в сторону от нее ни на шаг.
Я была очень послушной ученицей, но, попав в лес, настолько очаровалась природой, что незаметно оторвалась от группы. Точно опьяненная, бродила я по лесу, бегала за зайчиками и белочками, прислушивалась к многоголосому пению неизвестных мне птиц и собирала разноцветные цветочки для моей любимой учительницы. Когда, наконец, «отрезвилась», видя, что никого со мною рядом не было, я испуганно побежала назад. Но мой «назад» оказался «вперед» – я заблудилась. Прошло немало времени, пока услышала разноголосые выкрикивания моего имени по слогам, и, изменив направление, позволила себя найти. Дети тут же набросились на меня с упреками, а я, испуганная и заплаканная, молча подошла к мадам Лейбович и, вручив ей специально для нее собранный букет, извинилась. Ничего не сказав, она взяла меня за руку и не отпустила ее, пока мы не дошли до автобуса. День был испорчен, и виновата в этом была я!
На следующий день на первом же уроке госпожа Лейбович попросила нас описать свои впечатления о прошедшем дне. Не знаю, о чем писали остальные дети. Я же детально и с восторгом описала увиденное и, раскаиваясь и плача, извинилась перед учительницей и перед учениками. Спустя пару дней она вслух прочла мое сочинение перед классом и предложила поднять руки всем, кто меня простил. Воздержавшихся не было, а первой подняла руку ОНА! На заключительном родительском собрании она в свою очередь извинилась перед родителями, а маме сказала: «У вас необыкновенная девочка, она будет писательницей!» Во время летних каникул, отравившись грибами, она умерла!
В Бухаресте я успела окончить начальную школу и один класс гимназии, где количество учителей значительно увеличилось, но ни к кому больше я не испытывала то, что испытала к моей первой учительнице, тем более в Вертюжанской школе. Но я усердно училась и многому все-таки научилась. Не хватало мне книг для чтения и мамы – моего дорогого путеводителя по кино, театрам (детским) и музеям. К счастью, я подружилась с Этей Лернер – самой красивой девочкой нашего класса – блондинкой с большими глазами àla Simone Signoret. Она была дочерью зажиточных родителей, держалась особняком, но почему-то «снизошла» до меня. Мы с ней подружились, а через нее я познакомилась с ее семьей, а главное, с ее матерью Любой – импозантной, умной и образованной женщиной. В свое время она окончила гимназию, была человеком большой души, обладательницей богатой библиотеки, в которую мне открыли врата. Мы полюбили друг друга. С первой встречи я покорила ее своим высоколитературным румынским языком, эрудицией и воспитанностью (это ее слова), и она в какой-то степени в тот период заменила мне маму и скрасила мое одиночество (я бывала больше у них, чем у тети Фейги, с которой, при всем моем уважении к ней, мне не о чем было говорить). Расстаться с семьей Лернеров мне было очень тяжело. Утешало лишь то, что, наконец, мы поедем домой, в тот самый«рай», который нам мама описывала в своих письмах, и что мы, как прежде, заживем в любви и роскоши.
20 июня 1941 года, окончив учебный год и попрощавшись со всеми, мы с тетей Фейгой поехали в Ункитешты, а оттуда – сами на поезде – прямо в Черновцы. Прибыли мы в полдень 21 июня. На вокзале встретила нас только мама. Это была суббота, и папа был еще на работе. Оттуда на такси мы поехали домой. Дорина сидела рядом с шофером, а я с мамой, тесно прижавшись друг к другу, только и делали, что смотрели друг на друга и целовались. Дома нас встретил папа, который раньше времени ушел с работы. Схватив меня на руки, как в былые времена, обнимая и целуя, занес меня в дом, где нас ждал празднично накрытый стол и много цветов. Пообедав, мы вышли в сад и там, в беседке, наперебой рассказывали друг другу о том, что происходило во время нашей разлуки, о своих новых друзьях и о жизни в советском еврейском местечке, о своих учителях и о чем только нет! Не забыли похвастаться и своими табелями (оценками).
Ночь настала незаметно, но никому из нас не хотелось спать, точнее, мы не могли разойтись по кроватям. И тут у папы возникла гениальная идея: отодвинув большой обеденный стол к стене, он предложил маме постелить всем нам вместе на полу. И так, в объятиях, не переставая целоваться, мы проболтали всю ночь, ни на минуту не сомкнув глаз. Мы с Дориной с нетерпением ждали рассвета, чтобы поехать в город, в котором нам предстояло начать новую счастливую жизнь в кругу семьи. Вдруг раздался страшный звук пролетевшего над нашим домом тяжелого самолета, и мама тут же воскликнула: «Это бомбардировщик! Это война!» Не успела она закончить фразу, как тут же раздался страшный «гром» – это была первая и единственная бомба, сброшенная на Черновцы и разрушившая, как мы узнали позже, центральную еврейскую синагогу, находящуюся в самом центре города. (После войны Советы восстановили здание, образец искусства, и превратили его в шикарный кинотеатр, который евреи сначала бойкотировали, а затем, со временем, назвав его «киногогой», стали посещать).
Это было утро 22 июня 1941 года – начало войны между фашистской Германией и Советским Союзом – конец нашего пребывания в «раю» и начало нашего «хождения по мукам».
Первые несколько дней в городе царил хаос: власти удрали, унося с собой награбленное, чернь высыпала на улицы, разбивая витрины магазинов и грабя всё, что под руки попадалось, убивая встречных и поперечных, а мы, словно мыши, забившиеся в своем шикарном доме, за несколько минут превратившемся в темную нору, т. к. папа сразу забил снаружи окна досками, оставив только небольшие щели для наблюдения, замерли в ожидании неизвестного. Благо, что в доме была полная чаша!
Не знаю, сколько времени прошло, как вдруг до нас дошли звуки громкоговорителя. Это было обращение оккупантов (немцев, поляков, румын, итальянцев и бог знает кого еще), провозглашающих свою власть и требующих полного повиновения. В противном случае – смерть!
Мы переждали еще несколько дней, затем потихоньку стали высовывать головы, но дальше своего двора не смели выходить. Наш фруктовый сад и огород нам очень пригодились. Не представляю, что бы мы делали в то время без них. Папа был нашим «разведчиком» и снабженцем, и, как это ни странно, мы стали приспосабливаться к «новой жизни». И тут я заболела ветрянкой в очень тяжелой форме. Если бы не мама и ее знания медицины, вряд ли я выжила бы. Трудно сказать, сколько длилась моя болезнь. Я еще с трудом становилась на ноги, как папа, вернувшись из «разведки», сообщил, что в городе развешаны объявления, касающиеся только евреев, которым давалось двадцать четыре часа на сборы и прибытие на центральную площадь города всей семьей. Потеряв дар речи, мы только смотрели друг на друга. Первая нарушила молчание мама, сказав: «Давайте собираться!»
Из своих рубашек папа смастерил всем нам по «рюкзаку», в котором у каждого из нас было то, что папа считал самым необходимым: мыло и зубная паста, белье и несколько платьев, обувь и пара теплых кофточек, а также по кусочку хлеба, сыра и колбасы, плюс некоторые лакомства и бутылка с водой. Затем, заколотив опять окна и двери, опять оставляя всё позади, папа сказал: «С богом!», и со слезами на глазах, покинув второй «рай», мы отправились на место сбора.
К тому времени, когда мы прибыли туда, там была уже масса народу: молодые и старые, женщины и мужчины, дети и младенцы. Стояла мертвая тишина, которую нарушал только детский плач. Все со страхом ждали неизвестного. Вдруг появились несколько солдат и дали команду двигаться вперед. Дорога была не дальняя: нас погнали в еврейский квартал, велели найти себе пристанище у проживающих там «жидов» и не сметь выходить из домов до получения следующего распоряжения. Так мы оказались в Черновицком гетто!
Квартиры местных жителей за пару часов превратились в «заезжие дворы», т. к. там, где раньше жила одна семья, втиснулись еще 2-3 семьи совершенно чужих людей, которых каким-то образом пришлось не только приютить, но, по возможности, и накормить. Нам в этом отношении все-таки повезло: мы попали в семью зажиточных людей, и на ближайшие несколько дней мы были обеспечены. Как удавалось папе «выкручиваться» дальше, я понятия не имею, но от голода мы не страдали.
Мы прожили там по меньшей мере несколько месяцев, когда поступил приказ немедленно освободить квартиры и двинуться в сторону вокзала. Отобрав самое ценное и необходимое, наши «хозяева» предложили нам сделать то же самое, а мы, схватив всё, что попало, вместе с ними отправились на вокзал. Там нас посадили в товарный поезд и довезли до станции Мыркулешты (Бессарабия), где высадили всех. Неподалеку от вокзала стояли два ряда столов, за которыми румынские солдаты проводили «чистку»: под страхом смерти нам было велено выложить на стол документы, деньги и драгоценности, а затем за другим столом – «багаж» для проверки. Все, что им нравилось, они «конфисковывали». У нас они между прочими вещами забрали одежные щетки, в донышках которых были запрятаны фамильные бриллианты, сказав, что это лишний груз, который нам не понадобится. (Благо, что они их не раскрутили при нас: нас бы тут же расстреляли за непослушание.)
Как только чистка была произведена, нам снова объявили, что мы отправляемся на работу и что там мы получим всё необходимое. Одновременно были поданы несколько подвод с лошадьми для перевозки стариков, больных, беременных женщин и маленьких детей. Остальным было велено двигаться в путь. По-моему, была уже осень, потому что вдруг поднялся сильный ветер, а за ним пошел настоящий ливень. Шли мы по проезжей дороге, ногами месили молдавское болото и под крики солдат: «Шире шаг!» двигались вперед до самой ночи, пока не добрались до леса – Косоуцкий лес на берегу реки Днестр. И тут наступила «Варфоломеевская ночь» – ночь ужасов! Как только нам разрешено было остановиться в глубине леса, папа с мамой прижали нас с Дориной к себе, желая как-то защитить нас от страха, темноты и сильного ливня, и, несмотря на то, что их одежда была такой же мокрой, как и наша, нам все-таки стало теплее и спокойней на душе.
Не знаю, сколько нам удалось «наслаждаться» этим состоянием, как вдруг раздался приказ: «Мужчины – направо, женщины и дети – налево!» Под светом молний и солдатских фонарей им удалось собрать большинство мужчин и парней, несмотря на их сопротивление, крики и плач жен и детей. Судя по раздавшимся выстрелам, были и попытки побега и расстрелы, но мы дальше своего носа ничего не видели.
Я помню, как вдруг мама освободила меня из своих объятий и, бросившись на шею папе, рыдая, крикнула: «Не отпущу!» Вслед за ней на его шее повисли и мы с Дориной и, плача и целуя его, умоляли: «Не покидай нас!» Двое солдат оторвали папу от нас, и он только успел крикнуть: «Я скоро вернусь!» И он действительно вернулся, только не скоро, а на рассвете. Он сбежал, но только после того, как, получив лопату, принимал участие в рытье огромной ямы, вокруг которой «разгрузили подводы» и начали стрелять. Что произошло потом, папа то ли не знал, то ли не мог нам рассказать. Спустя годы люди поговаривали, что «могильщики» попали в ту же яму.
Не знаю, успели ли те, которых расстреляли, хотя бы помолиться перед смертью. Зато я хорошо помню наши молитвы сквозь плач и рыдания. Дождь лил, не переставая, в сопровождении грома и молний, но на это уже никто не обращал внимания. Все думали только о тех, кого забрали и, обращаясь к Богу, молились за их возвращение.
Бог услышал наши молитвы, и, как я уже писала, папа вернулся, но вернулся он совсем другим человеком. Сейчас я понимаю, что он был в состоянии шока, но тогда я никак не могла понять, почему он ничего не говорил, а только обнимал и целовал нас со слезами на глазах. Я впервые увидела плачущего папу, и я плакала вместе с ним, но плакала я от радости – папа был снова с нами!
Папа был с нами, но… То, что мне пришлось пережить за время его отсутствия, оставило глубокий отпечаток на всю мою жизнь. За несколько часов подросток не только повзрослел, но, перескочив через отрочество и взрослую жизнь, стал сразу стариком. Да, именно так. Улыбка сошла с моего лица на долгие годы, и я потеряла вкус к жизни. От самоубийства спасла меня только мысль, что они – дорогие мне люди – не смогли бы пережить такого удара. Апогеем этой ночи для меня были роды и их последствия. Да, именно роды! Дело в том, что еще в Мыркулештах, когда стали сажать немощных на телеги, к нам присоединилась молодая одинокая женщина. Как оказалось позже, беременная. У моих родителей была огромная сила притяжения людей (к счастью, добрых, но нуждающихся в поддержке или просто человеческой теплоте). На протяжении всей дороги эта женщина от нас не отходила, и, когда папу уже забрали, у нее начались роды.
Я уже говорила, что медицина для мамы была не только hobby. Она ее постоянно изучала и практиковала не только на нас, но и на соседях, друзьях, работниках фабрики и членах их семей, одним словом, где только нужна была помощь. Помню, как однажды посреди ночи (еще дома) сосед постучался к нам и попросил маму посмотреть его жену, у которой начались роды, и маме пришлось их принять. С тех пор маму считали «скорой помощью», и, прежде чем обратиться к врачу, обращались к ней, зная, что она не откажет. Так случилось и на сей раз: несмотря на обстановку и темноту ночи, мама стала принимать роды, а я, которая ни на шаг не отходила от нее, оказалась тому свидетельницей и даже помощницей – я достала и принесла ножницы.
Женщина кричала нечеловеческим голосом, и на ее крики прибежал солдат, который выхватил из маминых рук крошку и вышвырнул, а женщину пристрелил. Не знаю, как я не потеряла сознание. Наверное, дождь помог, но картина эта зафиксировалась в моих глазах, как у уходящего из жизни человека, и там она осталась до сих пор…
С наступлением рассвета нас погнали дальше. Дождь то ли перестал, то ли мы перестали его замечать, но, оказавшись на берегу Днестра, по мосту добрались до Ямполя (Украина). Оттуда и началась наша «дорога в никуда»!
В том году осень была дождливая, и мы с утра до вечера постоянно насквозь мокрые «месили болото» на сей раз украинских дорог. Колонна была длинная, а солдат было всего несколько. Они нас гнали, как гонят скот, с той только разницей, что к жизни скота относятся бережно, а нас вели с целью истребления. Никто нас не кормил и не поил. Более того, если, проходя мимо какого-то населенного пункта, кто-нибудь из жалости бросал какую-то еду, то и им, и нам грозила смерть. Сначала мы этого боялись, но спустя пару дней, поняв, что смерти нам не миновать, подобно другим, стали бросаться на те спасительные пакетики. Многие за это поплатились жизнью, но другие, в том числе и мы, спаслись, и благодарны им.
Божьим даром для нас оказалась и сахарная свекла, которую не успели собрать с полей. В те небольшие перерывы, которые нам давались 2-3 раза в день, мы наловчились выкорчевывать ее из земли руками и запивать ее зачастую дождевой водой, т. к. она очень терпкая. Мы постепенно стали терять страх, стыд и свое человеческое достоинство. Эти поля стали нашей кормилицей и в то же время общественной уборной. В этом нам не отказывали. Этого они и добивались.
Мы шли с утра до вечера, пока не добирались до каких-то бывших колхозных конюшен и свинарников. Туда они нас на ночь загоняли и закрывали на замок. Выйти оттуда было невозможно, да и куда уйти? Более того, мы были рады оказаться под какой-то крышей и дать ногам немного отдохнуть.
Пол был застелен соломой, конечно, грязной, но, если повезло, было достаточно места, чтобы прилечь. Но это было только в начале пути. Чем дольше мы шли, тем страшнее становилась картина: видно было, что до нас по тому же «туристическому маршруту» уже шли другие колонны, потому что перед тем, как прилечь, мужчинам велено было собрать оставшиеся там трупы в какой-то угол с тем, чтобы освободить «ложе» для нас. Мертвецы для нас стали обычным зрелищем как там, так и по дорогам, ибо тех, кто уже не мог идти в ногу с солдатами, расстреливали на ходу, и наша колонна изо дня в день становилась все меньше и «моложе»: почти всех стариков и больных перестреляли. Расстреливали и тех, кто по утрам отказывались выходить.
Трудно сказать, сколько времени мы шли и через какие населенные пункты мы проходили. Мне казалось, что нас вели по кругу, что тут мы уже были, что это мы уже видели и что нас будут гнать до тех пор, пока никто не останется в живых. И мы шли!
В моей памяти осталось только одно название местности – Ободовка, которую, как и Косоуцкий лес, никак не могу забыть. Это было где-то на полпути. Нас загнали куда-то в какой-то небольшой свинарник, где не хватало «спальных» мест для всех. Нас с Дориной родители все-таки как-то пристроили, а сами сели рядом: мама с одной стороны, а папа с другой. Я, конечно, лежала возле мамы на свежезастеленной соломе и тут же заснула. Проснулась я от прикосновения чьей-то очень холодной руки и, подумав, что мама рядом со мной замерзла, стала эту руку растирать. Она выскользнула из моих рук, и я крикнула: «Мама!» Проснувшись, мама тут же спросила, что случилось. В темноте ничего не было видно, и, обняв меня, она стала меня успокаивать, уверяя, что это был сон. Я тут же опять уснула, но на рассвете, когда открыли ворота, и люди стали выходить, я вдруг обнаружила рядом со мной руку мертвеца, на котором я спала, и потеряла сознание. Что было дальше, я не знаю. «Проснулась» я в дороге на папиных руках и на некоторое время потеряла речь. Но не память! Сколько времени мы еще «плелись» вперед к «конечной остановке» (если вообще планировалась такая), я не знаю. Помню только, что в один «прекрасный» день Дорина объявила, что у нее нет больше сил, и дальше она не пойдет. Мама тут же определила, что у нее очень высокая температура, и папе пришлось взять ее на руки. Благо, что это случилось в конце дня. Наступили уже сумерки, и, пройдя мимо какого-то разрушенного дома, папа с Дориной на руках оторвался от колонны, оставил ее там и тут же вернулся за мной с мамой. Так мы оказались в углу двух оставшихся от разрушенного дома стен, без крыши, без привычной уже соломы, но вдали от колонны: она прошла мимо, и, как нам казалось, наш побег остался незамеченным. Но это было не так! Мы все еще стояли в том спасительном для нас углу, затаив дыхание, как вдруг появился высокий красивый молодой человек с молодой женщиной на руках. Оказалось, что он заметил наш побег и последовал за нами, бережно прижимая к себе свою молодую жену. Это были Золи с Гиной. Как мы впоследствии узнали, они поженились за неделю до начала войны, и это было их запоздалое «свадебное путешествие». Я верю, что их нам послал Бог, ибо в создавшейся ситуации одному папе было уже непосильно справиться.
Ту ночь мы провели, сидя на каких-то кирпичах. Зато Дорина с Гиной лежали на «царском ложе» – на двери, которую Золи запросто снял с завес. Но это понимала я. Они, Дорина с Гиной, не могли этого оценить: они провалились в какой-то летаргический сон.
На рассвете Золи пошел «в разведку» и вскоре вернулся со спасительным известием: неподалеку от места нашего нахождения был населенный пункт, и там он «разнюхал» для нас временное убежище. Это был луч света в нашем темном царстве, и, вдохновленные, собрав последние силы, мы двинулись в путь. У папы с Золи были свои «ноши», а мы с мамой догрузились их рюкзаками, и, хотя расстояние было небольшое, дорога эта нам казалась бесконечной. Но все же мы добрались до места без каких-либо инцидентов.
Это был полуподвал, в который нужно было спуститься семь-восемь ступенек, чтобы попасть в какой-то довольно длинный коридор. Там с правой стороны была дверь, открыв которую, мы чуть не задохнулись: это был свинарник в прямом смысле слова. Там были все тому доказательства, кроме самих свиней, но над нами была не только крыша, но настоящий жилой дом, и мы больше не боялись ни жандармов, ни дождя. У нас с мамой опять появились слезы на глазах: мы были спасены!
Как только наступил день, оставив нас на попечение Золи, учитывая знание украинского языка, на сей раз в разведку пошел папа, и вернулся он не только с точными сведениями о месте нашего нахождения, но и с ведром воды, лопатой и тряпками, и мы тут же приступили к работе по чистке территории. Немного позже к нам спустился хозяин дома – Иосиф (Йоська-пирожке, как его там почему-то прозвали) с чайником кипятка, парой чашек и куском хлеба. Для нас это было царским угощением. Папа с ним о чем-то разговаривал. Никто из нас ничего не понимал, но Иосиф ушел и вскоре вернулся с Басей, своей сожительницей. (Ее муж ушел на войну, оставив ее со своим сыном Яшей от первой, умершей от туберкулеза, жены и их общей девочкой лет восьми Люсей.) Оба они подключились к очистке помещения, и к вечеру наши «покои» были уже готовы принять нас. Сняв где-то двери с какого-то заброшенного дома, мужчины сконструировали два ложа: одно для нашей семьи и другое для семьи Герц – такова была фамилия Золи и Гины. Бася оказалась добродушной женщиной: как только наши лежаки были готовы, она занесла нам какие-то подушки (твердые, как камень) и старые одеяла, и мы после долгого времени могли, наконец, спать как люди. Обнявшись, мы тут же уснули.
Проснулись только мы с папой: мама и Золи тоже заболели и не могли даже встать на ноги. Иосиф привел к нам человека лет 45-ти, которого представил как доктора Флейшмана- он тоже был из Черновиц. Диагноз он поставил сразу – брюшной тиф, но медикаментов у него никаких не было. Он проинструктировал папу, как бороться с «нечистотой», и, между прочим, рекомендовал всех нас обстричь. Единственная, кто сопротивлялся этому, была я (остальные не соображали, что папа с ними делал). Сквозь слезы я просила папу меня не стричь, но он был неумолим, и тогда с обидой я ему сказала: «Я тебе этого никогда не прощу!» У Дорины были кудрявые волосы, у меня гладкие, но спустя несколько месяцев я обнаружила, что у меня выросли очень красивые, будто уложенные в парикмахерской крупно-волнистые волосы. Несколько лет спустя после освобождения папа вдруг меня спросил: «Я еще не прощен?» Обняв и поцеловав его, я попросила у него прощения, а он, глядя на меня, сказал: «Какая ты у меня красивая!»
Оказалось, что мы находились в бывшем еврейском местечке Бершадь Винницкой области на Украине и что, как только началась война, мужчины были мобилизованы, и большинство семей успели эвакуироваться. Остались только пожилые люди, инвалиды и женщины с маленькими детьми. Потом появились там изгнанные из Бессарабии и Буковины евреи, которые, очевидно, так же, как и мы, оторвались от колонн и заселили заброшенные дома. Это были, в основном, немолодые, больные люди, и в объявленном затем властями официально «гетто Бершадь» уже свирепствовал брюшной тиф, и люди умирали как мухи.
Вскоре заразилась и я, но, к общему счастью, я слегла последняя, но встала, т. е. «выздоровела» первая. За мной последовал Золи. Мама, Дорина и Гина пролежали без сознания от двух до четырех месяцев. Один только папа не заболел, и, благодаря ему, все мы, кроме мамы, остались в живых. Сначала папа один, помимо уборки «квартиры» и стирки белья, доставал кое-что поесть, варил, обтирал нас водой, силой раскрывал постоянно склеивающиеся от жара зубы и пальцем очищал всем полость рта, после чего закапывал в рот каждому по нескольку живительных капель той «жондры», которую потом научил варить и меня: в 3-4 литра кипящей воды постепенно подсыпать 3-4 ложки пшеничной или кукурузной муки, которую папа, рискуя жизнью, отрабатывал у местного украинского населения, живущего за пределами гетто.
Научив меня варить «жондру», папа одновременно преподал урок, который я запомнила на всю жизнь. «Что бы ты ни варила, – сказал он мне, – ты должна рассчитывать так, чтобы у тебя всегда оставались одна-две порции про запас, на случай, если кто-нибудь постучится в дверь и попросит поесть. Кроме того, – добавил он, – у нас наверху с правой стороны на ступеньках лежит молодая женщина без ног. У нее никого нет, и, как только я об этом узнал, я включил ее в нашу семью. С сегодняшнего дня «обед» ей будешь носить ты!» Представив себе «картину», у меня защемило сердце, и мне стало страшно. Но я пошла и, вопреки ожиданию, увидела настоящую красавицу-еврейку: черные, как смоль, длинные вьющиеся волосы, большие черные глаза, сверкающие добротой, точеный носик и красивый рот. Она полулежала на «кровати», укрытая одеялом до пояса. Увидев меня, она ангельским голоском назвала меня по имени и пригласила сесть. Поставив мисочку на «стол», я присела на табуретку рядом с ней и тут же почувствовала силу ее притяжения. Несмотря на разницу в возрасте, мы с ней подружились, и на моем «попечении» помимо мамы, Дорины, Золи и Гины теперь была и Эстер (так, кажется, ее звали). Я делала всё, что было в моих силах, дабы помочь им, разгрузив немного папу, который разрывался между уходом за ними и добычей пищи для всех нас.
Рискуя жизнью, он по ночам каким-то образом выбирался из гетто, работал у крестьян в поле, выкапывая картошку. За несколько часов такой работы он получал четыре-пять картофелин. Папа научил меня резать тонкие ломтики и, держа на железном прутике, печь их над огнем. Это был деликатес!
Помню, как однажды папа принес целое богатство – десять картофелин, но велел мне продолжать печь их, как обычно – по одной в день! (В тот день, работая на хозяйку, он оставил в поле те картофелины, а ночью забрал их домой.) Каково было наше разочарование, когда, проснувшись утром, мы увидели не картошку, а какие-то сморщенные, почерневшие комочки, из которых вытекала вода. Пришлось ее выбросить, и я заплакала: мне нечем было в тот день кормить семью! Желая меня успокоить, папа быстро оделся и, обняв меня, на ходу сказал: «У нас будет обед! Я скоро вернусь!» Вскоре он вернулся с жменькой кукурузной муки (не знаю, откуда), а я, сварив «жондру» и накормив своих, пошла накормить Эстер.
Заметив мои заплаканные глаза, она, ничего не говоря, взяла мою ручку в свою и нежно, по-матерински погладила ее, затем, повернув ладонью вверх, стала ее внимательно рассматривать и вдруг воскликнула: «Перестань плакать! Ты будешь долго жить! Ты везучая!» Приняв ее слова за желание меня успокоить, я, ничего не говоря, горько улыбнулась. А она продолжала:
–Посмотри на свою ладонь! Ты видишь это? Это буква еврейского алфавита «бэт», означающая «благословение» (ברכה). У тебя в жизни много связано с этой буквой.
–Как это понять? – спросила я.
–Очень просто! Где ты родилась?
–В Бухаресте, – ответила я.
–Начальная буква «бэ»! Хорошо! А как зовут твоих родителей? – продолжала она.
–Бернард и Берта, – был мой ответ.
–Замечательно! Где вы жили после Бухареста?
–В Вертюжанах.
–Да это же Бессарабия! – воскликнула она. – А потом?
–Потом в Черновицах, «на Буковине», – поняв уже «систему», ответила я.
–Ну, и где мы сейчас находимся?
–В гетто «Бершадь!»
–Так сколько букв «бэ» мы уже насчитали?
–Шесть!
–Теперь ты мне уже веришь?
Не дожидаясь ответа, она тут же добавила:
–Так вот! Запомни! Ты останешься жить, выйдешь замуж (не скоро), и он повезет тебя в Палестину.
Последнее меня рассмешило, но я ее слова запомнила, и сейчас я могу добавить: после освобождения из Бершади мы попали опять в Бессарабию, затем – на Буковину, а на работу я поехала в Берездов. Опять «бэ»! Что касается Палестины, то доказательство налицо!
Дорина и мама лежали, как ангелы (без сознания), но у Гины болезнь протекала в другой форме: она бредила, постоянно бросалась в постели, колотила мужа и сбрасывала его на пол, а пару раз даже выпила собственную мочу. Дорина пришла в себя месяца через два. От той красивой блондинки с голубыми глазами ничего не осталось, кроме костей и кожи, и долгое время она передвигалась только при помощи приспособленных для нее палок (между прочим, для Эстер папа тоже смастерил пару деревянных «утюжков», при помощи которых весной она с нашей помощью стала вылезать на солнышко). Пользы от Дорины никакой не было, и я продолжала вести «хозяйство».
Вслед за Дориной встала Гина, но от нее тоже никакого толка не было. Что касается мамы, то она пролежала без сознания целых четыре месяца. Несмотря на то, что все это время она, кроме жондры и воды (насильным путем), ничего не получала, вес она не потеряла, и, глядя на нее, трудно было себе представить, что она так тяжело больна. И вот спустя четыре месяца, 02.02.1942 года, она вдруг зашевелилась и открыла глаза. Я лежала рядом с ней и первой почувствовала это. Вскрикнув: «Мама жива!», я бросилась ее целовать. Все бросились к маме, и счастье наше было безгранично: наконец-то наша семья опять в полном составе (Золи и Гину мы давно уже считали членами нашей семьи). В тот день в доме царила совершенно другая атмосфера: все «зашевелились», болтали, смеялись, будто к нам вернулась не только мама, но и сама жизнь. Я же, забыв о своих обязанностях, не отходила от мамы, рассказывая ей со всеми подробностями обо всем, что происходило во время «ее отсутствия». С наступлением сумерек мы, как обычно, легли спать (светить было нечем), и я заняла свое почетное место рядом с мамой. Все еще болтая, я уснула в обнимку с ней, своей любимой матерью, которой, как я с гордостью считала, помогла выжить, чувствуя тепло ее тела и ее горячий поцелуй. Счастливая и умиротворенная, я спала до утра. Когда я утром проснулась, все еще спали. Я боялась шелохнуться, дабы не разбудить маму, но, взглянув на нее, я обомлела. Рядом со мной не было моей пышной мамы: за ночь от нее ничего не осталось, кроме кожи да костей. Куда делась моя мама? Что произошло? То, чего я не смогла понять, для папы стало ясно с первого взгляда, и не своим голосом он вдруг зарыдал: «Берталы! Берта!» и бросился ее целовать. Это был уже второй раз, когда я видела плачущего папу. Потом, стараясь высвободить меня из маминых «объятий», он прошептал: «Она мертва!»
Что было дальше, я не знаю – я потеряла сознание. Когда я пришла в себя, до меня доходили крики, плач и ажиотаж, а затем я увидела папу, согнувшегося надо мной, и услышала его голос: «Встань и попрощайся с мамой!» Ни встать, ни говорить я не могла и продолжала лежать, будто парализованная. Когда я открыла глаза, я увидела двух незнакомых мужчин, которые, сорвав с мамы ночную рубашку, схватили ее, голую, за ноги и вынесли из дому. Я с криком спрыгнула с «кровати» и побежала за ними. Схватив ее за одну ногу, они бросили ее труп на стоящую перед домом переполненную трупами подводу, и я опять потеряла сознание.
Смерть мамы и то, что мне в связи с этим пришлось увидеть, нанесли мне непоправимый удар: я впала в состояние глубокой депрессии, жизнь для меня потеряла смысл, и я только думала о том, как из нее уйти. Если раньше уход за мамой и замена ее по ведению «хозяйства» не только стимулировали, но и заполняли пустоту такого существования, то сейчас, когда ее не стало, в моей все еще детской головке в который раз опять появилась мысль о самоубийстве, и я слегла: я заболела инертностью. Я целыми днями лежала, ничего не делала и только «философствовала». Заботы о хозяйстве и по уходу за мной взяла на себя Гина.
Эпидемия была в разгаре, и по утрам подвода с лошадью, на шее которой свисал колокольчик, собирала трупы усопших и вывозила их куда-то за пределы гетто, куда никому нельзя было последовать. Только спустя много времени мы узнали, что эпидемия унесла тысячи, если не десятки тысяч людей, останки которых забросили в огромных размеров ямы. Когда сразу после освобождения люди бросились разыскивать места захоронения своих близких и дорогих людей, всё, что можно было видеть, это только несколько огромных по своему диаметру и, полагаю, также глубине ям, где земля села на полметра и больше. Поговаривали, что там же перестреляли и «похоронили» партизан гетто, в том числе и доктора Флейшмана.
Я возвращалась к тому месту дважды. Первый раз с Дориной перед отъездом в Израиль в 1972 году (папы уже не было). Второй раз – спустя тридцать лет с Карлом, сыном Дорины, которой уже не было. Нам пришлось долго искать людей, которые могли бы указать нам место нахождения тех могил, но никто об этом ничего не знал вообще. Наше поколение, за редким исключением, ушло, а молодое историей своего родного места не интересуется. Что касается государства…
Благо, что мы из Киева взяли такси, которое должно было довезти нас до Черновиц, где похоронен папа, и мы исколесили с ним весь «город», как Бершадь теперь называется (несмотря на то, что за всё это время там ничего не изменилось), пока, наконец, нашли старика, который, став нашим гидом, по нашей просьбе подвел нас к тому священному для нас месту. Это не кладбище, а просто заброшенное место за городом, а о том, что там произошло, можно судить лишь по нескольким белым небольшим индивидуальным камням и по большому памятнику, сделанному из черного мрамора в виде раскрытой Торы, на которой с одной стороны по-русски, а с другой – на иврите увековечена память жертв фашизма, евреев Северной Буковины, «побывавших» в гетто Бершадь и нашедших там свою смерть. Памятник поставлен каким-то американским миллионером, бывшим узником. Большое человеческое ему спасибо!
Итак, мама умерла 03.02.1942 года. Случайно или по воле судьбы в тот же день спустя шестьдесят два года – 03.02.2004 года после тяжелой болезни умерла Дорина. Она похоронена в Беэр-Шеве, Израиль. Там же покоится и Яша, ее муж.
Каким-то образом (трудно понять, как) мы перезимовали. В голоде, холоде и темноте мы все-таки дожили до долгожданной весны, но вместе с ней возникли новые проблемы: начались облавы. Нужны были рабочие руки везде, и в качестве бесплатной рабочей силы они решили использовать нас. Людей стали хватать с улицы, а когда перестали выходить из своих нор, облавы начались по ночам – то на мужчин, то на женщин. Людей брали на работу в поле, на строительство дорог и прокладку железных дорог, на уборку и куда только нет. Нами стали затыкать все дыры!
Нас спас «der Loch» –туннель, вырытый то ли во время турецкого нашествия, то ли во время гражданской войны. Вход туда в конце нашего коридора обнаружил случайно папа во время рубки дров. Он был хорошо замаскирован, и то женщины прятались там, то мужчины. Это был длинный туннель высотой в полтора-два метра, который, очевидно, тянулся до самой реки (несколько километров) с выходом в самую реку. Поэтому его и не было видно, но оттуда поступал какой-то воздух. И все-таки находиться там более пяти-десяти минут было невозможно. Мы задыхались там от недостатка кислорода и выползали оттуда полумертвыми. Облавы стали частыми, а потому через щелочки досок, которыми было забито наше «окно», мы установили ночное наблюдение. В дежурство были включены все, даже меня включили. Стоило только услышать или заметить какой-то ажиотаж на улице, как моментально подавался сигнал, и все бросались к «лоху» – по-еврейски «дыра». К нам присоединился и Иосиф со своей новой семьей (Бася, Яша и Люся). Они спускались к нам из своей квартиры, которая была над нами, через находившуюся там русскую печь.
Не всегда было ясно, за кем была погоня – за мужчинами или за женщинами, а потому в любом случае один из наших мужчин оставался сверху для «маскировки» входа. Так случилось, что однажды схватили и увезли Золи, а другой раз – Яшу (ему уже исполнилось 18 лет). Не помню, куда увезли Золи, не помню также, сколько времени прошло с тех пор, когда однажды ночью он вдруг появился, сказал что-то папе, попрощался с нами и, забрав Гину с собой, они второпях покинули дом. (Они нашли нас после войны и приехали к нам в Черновцы.)
Вслед за ними у нас появилась другая пара – Шифра и Мирон. Муж Шифры ушел на войну, Мирон был не женат. Они легко влились в нашу семью и остались с нами до освобождения.
После войны Шифра опять сошлась со своим мужем, и они жили недалеко от нас в Черновцах. Что касается Яши, то, если бы не Дорина, неизвестно, что было бы с ним. Дорина и Яша были почти ровесниками: она была старше его на полгода, и, как это ни странно, несмотря на время, место и обстоятельства, несмотря на отсутствие общего языка (Дорина знала румынский и французский языки, Яша – еврейский и ломаный украинский), несмотря на то, что она была обстриженная и худая после перенесенной болезни и еще с трудом передвигалась, Амур коснулся их при первой же встрече. Они любили друг друга так, как можно любить только в восемнадцать лет, а потому, когда Яшу забрали, она потеряла голову, а через несколько дней мы потеряли ее. Поиски наших мужчин ни к чему не привели, и мы ее уже оплакивали, как вдруг спустя неделю она появилась вместе с Яшей, и все мы, обомлев, лишились дара речи. Яша тоже молчал. Заговорила Дорина. Она рассказала нам, как выбралась из гетто, как расспрашивала прохожих о колонне угнанных мужчин, и как, блуждая, все-таки добралась до того места, где мужчины работали на прокладке дороги, и как она среди всей массы узрела Яшу. Дальше она описывала, сколько трудов ей стоило уговорить одного молодого румынского жандарма помочь ей, и как на третий день ночью тот привел Яшу к ней. Глубокой ночью она его увезла!
Мы слушали ее рассказ, не веря своим ушам, но от Дорины можно было ожидать всего, к тому же факты говорили сами за себя: оба они целые и невредимые были опять с нами, и мы были счастливы. Но ненадолго! В заключение Дорина добавила: «Можете нас поздравить. Мы – муж и жена!»
Для присутствующих это был просто сюрприз. Для нас с папой это был удар. Мы были в шоке: это было не там, не вовремя и, главное, не то! Даже там и после столь тяжелой болезни, Дорина все еще была красивой блондинкой с пышными волосами (они уже успели немного отрасти), интеллигентной девушкой, ех-гимназисткой из хорошей семьи, в то время как Яша, пусть не по своей вине, был сиротой, живущим с мачехой, которая его только использовала в своих целях. В школу он редко ходил, и еще мальчишкой его определили учеником к какому-то одинокому сапожнику-инвалиду, у которого он и «воспитывался».
Когда и как началась «дружба» между Дориной и Яшей, неизвестно, как они общались, непонятно. Очевидно, среди множества необъяснимых явлений природы существует также и любовь. Прошло несколько месяцев бесед, ссор, угроз и чего только нет, но, когда беременность Дорины стала очевидна, папа сдался. Он где-то нашел бывшего раввина, который их и обвенчал у нас «дома» (ксибу он не дал, т. к. не было ни чем, ни на чем писать). Мы с папой надеялись, что, если каким-то чудом нас освободят и мы вернемся домой, пусть даже с ребенком, но уедем мы без Яши.
Они были объявлены законными мужем и женой, но Яша продолжал жить в своей «семье», а Дорина – с нами. Беременность Дорина переносила очень тяжело: ее все время тошнило и рвало, хотя она почти ничего не ела, сильно похудела и, в конце концов, потеряла ребенка (на моих глазах). Я за ней ухаживала, как мать.
Не знаю, что чувствовала бы мама, будь она жива, но я, да простит меня Бог, почувствовала облегчение, ибо я постоянно думала, что мы будем делать с ребенком и каким он родится вообще. Для Дорины это была сильная травма, из которой мы с папой ее с трудом вытащили.
Шел уже 1943-й год. Атмосфера в гетто сильно изменилась. Люди стали потихоньку вылезать из своих нор и контактировать. До нас дошли слухи, будто положение на фронте изменилось, что наступление фашистов было приостановлено, что где-то даже началась контратака, что на оккупированной территории создались партизанские отряды во главе с Ковпаком, которые всеми способами подрывали власть изнутри. Шепотом называли какие-то имена проживающих в нашем гетто людей, которые тоже включились в борьбу сопротивления. Для нас эти слухи стали эликсиром жизни: если до тех пор мы были уверены, что наши дни сочтены, то теперь вдруг появилась какая-то надежда на освобождение, и каждый делал все, что было в его силах, чтобы до этого дожить.
Среди других до нас дошел также слух, будто где-то в мире стало известно о нашем существовании и что принимались какие-то меры, чтобы чем-то его облегчить. Сначала мы думали, что кто-то пустил эту «утку» для поднятия духа, но вскоре было объявлено, что будут собирать сирот и полусирот в возрасте до пятнадцати лет для отправки в Палестину. (Представители Международного Красного креста заседали в г. Балта Винницкой области на Украине, где проходил отбор.) Я подходила к этому контингенту детей, и папа, после долгих мучительных размышлений, решил, что я должна поехать. Я же об этом и слышать не хотела, и ему пришлось приложить большие усилия, дабы меня «сломить». Он говорил, что неизвестно, что с нами будет, и что, если действительно появится такая возможность, то пусть хотя бы кто-нибудь спасется: во-первых, чтобы рассказать миру, что с нами происходило, во-вторых, чтобы хоть кто-нибудь из нашей семьи остался в живых и продолжал род. К тому же, убеждал он меня, «в Палестине у тебя есть Алеку и Жак». Жак – единственный сын маминого старшего брата и моей самой любимой тети Софии. Когда фашисты в Румынии стали поднимать головы (в 30-х годах прошлого столетия), он занимался в Бухарестском государственном университете. Однажды один из студентов обозвал его «жидом», на что он ответил пощечиной. На следующий день ему в ректорате предложили прекратить занятия в университете, т. к. они за его жизнь отвечать не смогут. Ничего дома не сказав, через Болгарию и Турцию он нелегально добрался до Британской Палестины, где после долгих, тяжелых мытарств, «пустив корни», сообщил об этом родным.
Дядя Алеку (мамин брат) был главным бухгалтером «Marmorosh-Bank» в Бухаресте, состоятельным человеком, который постоянно покупал участки земли в Палестине. Он был женат на тете Луне, но детей у них не было. Меня он очень любил и неоднократно предлагал меня удочерить, обещая моим родителям «золотые горы» за меня, однако ни они, ни я об этом и слышать не хотели. В 1940-м году, после того как мы покинули Румынию, они с тетей Луной каким-то образом поехали к Жаку в гости и там остались. Как нам стало известно потом, он «приземлился» в Нетании (там и в Цфате у него были участки) и работал главным бухгалтером на бриллиантовой фабрике.
И вот когда зашла речь о Палестине, папа назвал их имена в качестве самого убедительного довода. «Ты там будешь не одна, – говорил он, – у тебя там близкие и любящие тебя люди, и, если Бог даст, и мы останемся в живых, мы опять будем вместе». Со слезами
на глазах я, в конце концов, согласилась, и в один «прекрасный день», снабженную бутылкой воды, «пополиком» (нечто вроде питы, но без дрожжей) и последней, сделанной перед отъездом из Бухареста семейной фотокарточкой, меня посадили на подводу вместе с десятком (или больше) других детей разного возраста и отправили на «свободу»! Какие места мы проезжали и сколько эта поездка длилась, я понятия не имею: я не переставала плакать, пока подвода окончательно не остановилась. Впереди нас была целая вереница таких же переполненных детьми подвод, прибывших, очевидно, из других гетто. Нам велели оставаться на местах и ждать. Мы прибыли в «пункт назначения». Там действительно находились представители Красного Креста, но, до того как к ним попасть, нам предстояло пройти через «чистилище» (баня и дезинфекция), и время бесконечно тянулось.
Наступили сумерки, а мы всё еще ждали. Незаметно я выползла с подводы и побежала назад, в наше «родное гетто», туда, где остались мои единственные и самые дорогие существа – папа и Дорина. Я не знала, куда идти (даже сейчас не знаю). Не знаю также, чем я руководствовалась в выборе дороги. Непостижимо также, как такая трусиха, какой я была, решилась на такую «авантюру». Настала уже ночь, а я всё шла и шла, пока не добралась до какого-то то ли леса, то ли просто зеленых насаждений вдоль дороги. Там я решила остановиться и дождаться утра. Я умирала от усталости, и тут же, лежа на траве под каким-то деревом, уснула. Проснулась я от звука заглушенного мотора тяжелой машины и громкого многоголосого говора на немецком языке. Видеть я ничего не видела, но поняла, что это были немецкие солдаты. Очевидно, они остановили машину по надобности и при помощи фонарей искали подходящее место, и вдруг они заметили меня, забившуюся в комок. Не знаю, сколько их было, то ли четверо, то ли пятеро, но все они были сильно выпившие и тут же наперебой набросились на меня подобно своре голодных волков. Они прижали меня к дереву, разорвали на мне одежду и жадно, наперебой стали добираться до моих интимных мест. Мне казалось, что они не просто кусают, но едят мою плоть. Сопротивляться я не могла, но кричала я не своим голосом и, рыдая, умоляла меня пожалеть. Но чем больше я просила и чем громче я кричала, тем сильнее они зверели.
Я уверена, что мои крики и мольба достигли неба, ибо вдруг они стали ругаться, оспаривая право «на первенство». Они, вероятно, были очень пьяны, потому что кто-то из них внезапно выстрелил. Началась драка. Воспользовавшись моментом, я потихоньку поползла, пока не добралась до дороги, освещенной фарами, по всей вероятности, их машины. Попробовав выпрямиться, я тут же упала: от страха и изнеможения у меня дрожали ноги, но я не сдавалась и как могла «продвигалась» вперед. Вдруг рядом со мной на шоссе остановилась военная машина. В страхе я попыталась убежать, но тут же опять упала. Кто-то крикнул: «Halt!» («Стой!») Подняв голову, я увидела стоящего надо мной немецкого солдата. Поняв, что это мой конец, я застыла на месте, а он, схватив меня, поволок к машине и показал меня сидящему там офицеру. Вероятно, мой вид был красноречивей всякого объяснения, и он только спросил: «Wohin gehst du?» («Куда идешь?»), на что я ответила: «Nach Berschad». Услышав мой ответ, он тут же предложил мне сесть в машину, не бояться, а своему шоферу приказал положить меня на заднее сиденье и чем-нибудь прикрыть. И взгляд, и тон офицера внушали доверие, и я попросила глоток воды. Я получила и воду, и плитку шоколада! Забившись в угол заднего сиденья, я со страхом все-таки ждала «опроса». От моего платьица почти ничего не осталось, и на мне не было моей неразлучной желтой звезды, которую мы получили взамен документов. Мой немецкий язык был чистый, лишенный какой-либо еврейской «примеси», т. е. интонации, и в темноте ночи вряд ли можно было определить мою национальность, и так не очень выраженную в детские годы. И тут у меня возникла идея – сыграть нееврейку. Прошло некоторое время езды в полном молчании, и вдруг офицер спросил, откуда у меня немецкий язык, на что я ответила: «От папы». Поняв, что папа немец, он опять спросил: «А мама кто?» Мой ответ был краток: «Румынка»,- и, не выдержав, тут же добавила: «Они оба евреи!» Наступило глубокое молчание. Не знаю, о чем каждый из них думал, я же думала о том, что меня в лучшем случае выбросят из машины на ходу, и мысленно просила прощения у папы, что не дала осуществиться его мечте.
Вдруг офицер опять заговорил, сказав: «Расскажи нам всё о себе и своей семье!» И я подробно, плача, ничего не скрывая, рассказала. Когда я закончила, он повернул голову ко мне и нежно сказал: «Не бойся, мы отвезем тебя домой!» И так оно и было!
Подъехав к нашему дому, я их от души поблагодарила и, закутанная в их плед, уже вышла из машины, когда он меня остановил и, вынув какой-то блокнот и ручку из кармана, попросил меня написать свои точные данные на немецком и румынском языках. Не спросив ничего и только еще раз поблагодарив за всё, я поплелась домой.
Мое появление в доме было встречено, как «явление Христа народу»: они сначала окаменели, а потом бросились ко мне, обнимая, целуя и засыпая вопросами. Я извинилась, попросила дать мне помыться и поспать, обещав рассказать им всё потом (потом я им рассказала, но… не всё, хотя по моим синякам и укусам не трудно было догадаться, что произошло, но ни тогда, ни потом они не добивались подробностей, и я им была за это благодарна).
Проснулась я только к вечеру, и тогда мне рассказали, что спустя пару часов после отъезда «спасительная карета» опять появилась, и что немецкий солдат занес нам большую картонную коробку с продуктами, аптечкой, а главное – пропуском на мое имя на право выхода за пределы гетто. Пропуск был выдан комендатурой (румынской) города Бершадь, и папе было сказано, что, как только я приду в себя, я должна буду туда явиться. Для чего – никто не знал, т. к. папа не осмелился спросить, и, несмотря на то, что пропуск был вручен моими «ангелами», мы опять потеряли покой и со страхом думали о предстоящей встрече, которую «общим собранием» решили оттянуть.
Прошло около двух недель, пока мы с папой отправились в комендатуру (но до этого я на всякий случай со всеми попрощалась). Папу, конечно, не выпустили из гетто, и он остался там меня дожидаться. Я храбрилась, но ноги у меня подкашивались от страха. При встрече с секретарем коменданта мне было сказано, что я буду там работать уборщицей на кухне, за что буду получать кое-какие продукты. Я не верила своим ушам: ничего подобного в наши «варианты» не входило. Попросив разрешения, я побежала к папе, который ни живой, ни мертвый ждал меня. Моя весть успокоила его, и он поспешил домой поделиться ею.
Когда, зайдя на кухню, я увидела одних солдат, мое сердце екнуло: я почему-то думала, что на кухне будут женщины. Не меньше было и их удивление. На меня посыпались вопросы, но я с ними в разговор не вступала, хотя все они были румыны, но все их требования я беспрекословно и добросовестно выполняла.
Вернулась я домой только к вечеру, усталая, но довольная: я принесла буханку хлеба и бутылку молока! Не считая тех продуктов, которые занес наш немец (очевидно, из той же комендатуры), такие продукты попали к нам впервые за последние годы, и принесла их я – это был мой первый в жизни заработок, и я этим гордилась. Остальные радовались, но папа был сильно огорчен. Со временем «ассортимент» стал расширяться за счет пищевых отходов, а когда я познакомилась с Менделем – и некоторых субпродуктов (как мы их с горькой усмешкой перечисляли: ухо, горло, нос, сиська, писька, хвост).
Мендель, еврейский парень лет двадцати из нашего гетто, работал при кухне мясником-убойщиком. Родом он был из Липкан (Бессарабия). Родился в семье мясника, и это ему пригодилось. Судя по тому, как безграмотно он разговаривал на румынском, дальше начальной школы он не пошел, а помогал отцу. Жил он недалеко от нас с братом и тремя сестрами. Все они были старше его, но содержал семью он (родителей расстреляли по дороге). Это был высокий стройный рыжий парень с голубыми глазами, который, по всей вероятности, с первой же встречи влюбился в меня. Я думаю, что это он пустил слух в комендатуре, будто меня туда привел какой-то немецкий офицер высокого ранга, тем самым отбив у солдат возможное желание приблизиться ко мне. На самом деле он стал моим настоящим опекуном, помощником, другом и… «телохранителем», а я была ему благодарна за это. Вел он себя очень корректно. По утрам он стал приходить за мной, и мы вместе шли на работу. Зачастую даже уходили вместе, а по вечерам, несмотря на комендантский час, прибегал к нам и помогал папе по хозяйству: доставал и рубил дрова, снабжал водой и чего только нет! А в выходные дни он стал сопровождать меня на речку (пара километров от дома) стирать белье. Он его нес туда и назад, сухим, мокрым и даже «замороженным», никогда не жалуясь, а, наоборот: по его словам, это было для него удовольствием.
Время шло, облавы на «рабочую силу» прекратились. Началась погоня за партизанами, и узники гетто стали верить слухам и боязливо, про себя строить планы на будущее. И вот однажды летом, лежа на траве рядом с расстеленным там «выстиранным» бельем, нежно взяв мою крохотную ручку в свою, не смея посмотреть мне в глаза, Мендель признался, что не только он, но вся его семья, мечтая о свободе, включили меня в свои планы. Другими словами он подчеркнул, что все они любят меня и готовы ждать моего совершеннолетия: мне тогда было неполных пятнадцать лет! (В пропуске мне приписали два года.)
Его слова поразили меня: никогда мне в голову такое не приходило. Я его не воспринимала как мужчину. Мужчин я боялась, и к ним ничего, кроме отвращения, не чувствовала, а в результате увиденного и пережитого я твердо про себя решила никогда замуж не выходить и детей для такой жизни не рожать.
Ни последующее объяснение в любви, ни обещание ждать, сколько понадобится, и во всем помогать ничего не изменили. Я попросила у него прощения, если была в чем-то виновата, умоляла его выбросить эту идею из головы, но, если можно, оставаться друзьями, подчеркнув, что дружбой нашей я очень дорожу. Со слезами на глазах и приглушенным голосом он шепнул: «Я буду любить тебя до смерти!» В наших отношениях ничего не изменилось!
Неподалеку от комендатуры был какой-то медпункт. Однажды туда поступили несколько раненных партизанами немецких солдат. Среди медперсонала не было ни одного знающего немецкий язык, и меня повезли туда. Там я и осталась работать в качестве «уборщицы-переводчицы», и работала я там до самого освобождения – до 14 марта 1944 года!
Я не знаю, сколько тысяч или десятков тысяч людей «побывали» в гетто г. Бершадь. Не знаю я также, сколько нашли там свою смерть и скольким посчастливилось выжить. Я не знаю, были ли там случаи, когда рождались дети (и, если да, выжили ли они), но я знаю об одном «чуде», свидетелем которого была.
Произошло это где-то в конце 1943 года. Неподалеку от нас, в семье одной немолодой супружеской пары, которые после свадьбы на протяжении десятка лет безрезультатно лечились от бесплодия у лучших специалистов не только в Румынии, но и заграницей. И вдруг, живя в нечеловеческих условиях гетто, они «заполучили» трех девочек-близнецов, с которыми после освобождения и вернулись домой, в Черновцы.
Не знаю, как они, но я восприняла это как предзнаменование того, что, перефразируя Владимира Маяковского (знаменитого русского поэта советского периода), народ Израиля «жил, жив и будет жить!»
I never use in vain loud words like “sensational” or “miracle”. But the finding of our archeologists (thank you, dr Ion Tentiuc, dr Sergiu Musteata for your job and for letting us know!) in the very core of the historical Chișinău is sensational and a Rosh ha-Shana miracle.
A matzeva was discovered built in the basement. Fortunately very well kept, with clear text, dated back to Iyar 5534 – April 1774. Meaning this is the oldest matzeva discovered in Chișinău (the oldest so far are dated back to 1903, Pogrom victims).
Our friends and colleagues from Horodok (Khmelnitsk, Ukraine) tomorrow, ahead of Rosh ha-Shana, open a great exhibition in the local museum (G-Museum), in the modern building recently built thanks to the Horodok’s native professor Humeniuk.
The exhibition consists of few dozens images based on the matzevot carvings from Sataniv (Khmelnitsk, Ukraine) dated back to the 18th and early 19th centuries.
The author of the project, local historian and journalist Dmytro Polyukhovich, developed his own know-how. The silhouettes of carvings are cut out digitally from the background, and, after some processing, the result is amazing: not just a self-sufficient peace of art, but a great artifact for researching the Jewish art. The experts from the G-Museum will explain to the visitors each image: who was buried under the particular headstone, what does the decor mean, etc.
Kol ha-kavod, Dmytro, a great job done! Looking forward for the possibility to visit the exhibition in person!
Avinu Malkeinu is the most heart-melting Jewish prayer. Iom Kippur is coming. Be blessed all people and all peoples around the world.
Our Father, our King,
Bring an end to pestilence, war and famine around us.
Our Father, our King, bring an end to all troubles
Fill our house with your blessing.
Our Father, our King,
Inscribe us in the book of good life.
Our Father, our King, renew upon us,
Renew upon us in good year.
Hear our voice,
Hear our voice,
Hear our voice...